Ростом она была с молодого страуса, стройная, как камышинка, волосы ее, цвета дыни, всегда развевались по ветру, как камышовая метелка. А после купанья она на туго убитом песке такие легкокрылые, стремительные пируэты выделывала, что сороки на прибрежных соснах только цокотали от удивления и взволнованно перелетали с ветки на ветку.
Вторая девочка, крепенький катышек в веснушках, имела два характера. У себя на даче, прижимая к плечику скрипку и разыгрывая, полузакрыв глаза, свои этюды, она была так серьезна и даже сурова, что Боб, пробираясь мимо открытых дверей в буфет за пастилой, старался ходить на цыпочках. Но на воле, у моря, она превращалась в премилого одиннадцатилетнего детеныша, доброты и покорности небывалой. Так что дети даже никогда и не просили ее ни о чем, что за удовольствие просить, если девочка, как божья коровка, сразу исполняет все желания. Она никогда не спорила, и, если после купанья, стуча зубами, решали опять лезть в море и собирать в Мишкины штанишки раков-отшельников, она покорно шла за всеми в воду, хотя очень жалела ни в чем не повинных подводных уродцев.
У маленького Боба никакого характера еще не было. Просто Боб, курносый пупс, милый человечек, которого каждому приятно потискать — и детям, и взрослым, и даже бегавшей за детьми по пятам Хризантеме.
Появился и еще один житель. Взрослый, но совсем особенный взрослый. Русский химик, служивший на французском кожевенном заводе — занятие довольно серьезное.
И наружность у Петра Игнатьевича Попова была совсем не легкомысленная: сохранил он московскую бородку округлой метелочкой; новый серенький люстриновый пиджак сидел на нем солидно, как клеенчатый чехол на контрабасе; брюшко от сидячей работы все больше напоминало туго застегнутую в пиджак мандолину, а пенсне в никелевой оправе со старомодным круглым шнурочком делало добрые серые глаза более строгими и серьезными, чем они были на самом деле. И седых волос в бороде на один каштановый приходилось два, если не два с половиной. Словом — не мальчик…
Тем не менее в три летних недели своего отпуска, раз в году, «дядя-химик», как его называли летние приятели — дети, совершенно менял свой характер. При виде в лесу взрослого человека прятался за елку, давал ему пройти мимо, а сам сворачивал вбок. Купался всегда в сторонке от средиземных дачников за камнями. Дачники и на суше болтали больше, чем следовало, неужели еще и в море разговаривать… Но к детям он тянулся, как иголка к магниту.
Питался он тоже не по-взрослому: возьмет с собой молока, сыру, фиг и уйдет в дюны на песке валяться. Там и пообедает, как белка или ворона какая-нибудь. К вечеру на треножнике кипятил себе в укрытой от мистраля ямке чай, а потом в консервной жестянке варил из гороховых патентованных лепешек с английским мясным соком химический суп, которого даже в остывшем виде ни один муравей не ел.
Жил дядя-химик в лодочном сарае у рыбака. Дай Бог, чтобы у каждого мальчика такое летнее помещение было. Над головой висели пучки мимозы и старые, пахнувшие рыбьей чешуей сети; вместо двери — всегда настежь распахнутые в море и в небо ворота; окна совсем не было, а вместо потолка — покатые ряды черепиц. И на полках вдоль всей стены: морские звезды, пробковый старый пояс, крючки, грузила, краски в жестянках, гигантские розовые раковины — всякая симпатичная чепуховина… Ни в одном самом лучшем пансионе таких замечательных полок в комнатах не бывает.
У моря приезжий господин ходил, как он выражался, в полу-смокинге: в измятой соломенной шляпе с дыркой для вентиляции на макушке, в старых парусиновых штанах и в матросской полосатой фуфайке, с обмотанным вокруг шеи оранжевым фуляром. И был в таком виде похож на добродушного бухгалтера, который, неизвестно почему, стал пиратом.
Мальчики часто прибегали к дяде-химику в гости. Игорь часами сидел на пороге лодочного сарая и все задавал химику научные вопросы по его специальности: можно ли крокодиловую кожу сделать прозрачной? Если слон сядет в крапиву, выскочат ли у него волдыри? Правда ли, что змеиная шкура несгораемая? Годится ли дамская кожа на барабан?
Дядя-химик, чтобы не огорчать мальчика, на все вопросы отвечал утвердительно.
Мишка большую часть своей жизни посвящал хозяйственным делам. То кормил кроликов, то вычесывал у Хризантемы блох. То отвесит забредшей в усадьбу американке кило винограда (на винограднике еще остались кое-где нетронутые лозы муската); если американка симпатичная, прибавит лишнюю кисточку, если похожа на верблюда, срежет с лозы похуже… То строит в кустах спасательный плот и так плотно утыкает его гвоздями, что несчастным спасенным положительно негде было бы присесть… Но в лодочный сарай он приходил каждый день. Приносил то виноград, то баклажаны, то томаты. Бросит лукошко на верстак и конфузливо буркнет в сторону: «Сегодня после обеда у нас Олимпийские игры. Будете играть?» — «Ну конечно». И исчезнет в прибрежных камнях, как ящерица, которой на хвост наступили.
И вот третий вечер кряду дядя-химик сидит у своего сарая, бродит вдоль опушки леса, рыщет среди ноздреватых, просоленных морских скал и понять ничего не может. Куда девались дети? Не с курами же спать ложатся? Или обиделись за что-нибудь, прекратили дипломатические сношения? Но ведь днем же приходят в дюны и в сарай и, поджав ноги, часами сидят вокруг него… Это у них называется «Лига детских наций для решения неразрешимых вопросов»…
Еще сегодня после купания обсуждали, кто полезнее — девочки или мальчики, и так раскричались, что Боб со страху под лодку забрался. Но в самый разгар спора, чтобы никого не обидеть, дядя-химик удрал, будто бы шишки собирать.